Телефон: 8-800-350-22-65
WhatsApp: 8-800-350-22-65
Telegram: sibac
Прием заявок круглосуточно
График работы офиса: с 9.00 до 18.00 Нск (5.00 - 14.00 Мск)

Статья опубликована в рамках: LXIV Международной научно-практической конференции «В мире науки и искусства: вопросы филологии, искусствоведения и культурологии» (Россия, г. Новосибирск, 26 сентября 2016 г.)

Наука: Филология

Секция: Русская литература

Скачать книгу(-и): Сборник статей конференции

Библиографическое описание:
Давыдова К.В. В ожидании романа: жанровые эксперименты в прозе 1830-х гг. // В мире науки и искусства: вопросы филологии, искусствоведения и культурологии: сб. ст. по матер. LXIV междунар. науч.-практ. конф. № 9(64). – Новосибирск: СибАК, 2016. – С. 58-67.
Проголосовать за статью
Дипломы участников
Диплом лауреата
отправлен участнику

В ожидании романа: жанровые эксперименты в прозе 1830-х гг.

Давыдова Кристина Владимировна

аспирант, Национальный Исследовательский Университет «Высшая школа экономики»,

РФ, гМосква

WAITING FOR THE NOVEL: GENRE EXPERIMENTS IN PROSE OF THE 1830s

Kristina Davydova

post-graduate student, Higher School of Economics,

Russia, Moscow

 

АННОТАЦИЯ

В данной работе восстановлен круг текстов русской литературы 1830-х гг., оказавших влияние на появление романа нового типа. Определены способы адаптации исторического и готического романов. Дан анализ первых синтетических опытов крупной прозы.

ABSTRACT

In this paper we restored the range of Russian literature texts which had influenced on emergence of a new novel type. We identified ways of historical and Gothic novels adaptation. This paper also contains the analysis of the first synthetic experiments in the major prose.

 

Ключевые слова: жанр; роман; эксперимент; история; фантастика.

Keywords: genre; novel; experiment; history; fantastic.

 

30-е гг. XIX века – время ожидания собственно русского романа, романа нового типа. Большинство имевшихся на тот момент крупных литературных опытов представляло собой подражания, травестию или пародию. В данной работе мы обратимся к нескольким произведениям крупной прозы 1830-х гг., которые, как нам кажется, являют собой эксперимент по скрещению жанров, отдельных сюжетных ходов и их переосмыслению. Заметим, что речь не всегда будет идти о романной модели в целом, мы рассмотрим случаи, когда какой-либо жанрообразующий элемент выступает в несвойственной ему роли – срабатывает как маркер другого жанра.

В 1830 году выходит роман В.А. Ушакова «Киргиз-кайсак». Это любопытный опыт жанрового синтеза в рамках романа нравов 1830-х гг. Важным компонентом произведения является его историческое основание. Повествование в «Киргиз-кайсаке» открывается письмом главного героя романа Виктора Славина своему другу. Письмо это содержит описание истории Москвы («Москва, находящаяся в центре России, есть решительно панорама нашего общемирного царства» [7, с. 17]), рассуждения о надобности понимания истинной «древней … России». Также герой размышляет о роли Петра I, заставившего «Россию сделать скачок от младенчества к зрелому возрасту» [7, с. 21]. Попытка проницательного исторического взгляда заставляет героя обратиться к нравоописанию: через внимание к внешнему (буквально географическому) высвечивается внутренний уклад народа. Так, «плодоносные и обработанные поля Германии», по мнению повествователя, указывают на «ничтожность рода человеческого», а тамошнее стремление к размежеванию, разделению земель делает из людей «голодных волков», которые делят добычу. Западной упорядоченности герой противопоставляет простор «зеленеющих равнин», Москва предстает как воплощение бесконечной свободы, дарованной свыше.

Заметим, что этот пассаж об историческом облике города передан героем в форме письма, функция которого в романе неоднозначна. С одной стороны, это зачин, подготавливающий нравоописательную перспективу произведения, с другой – «нечаянное» любовное послание. Письмо случайно попадает Софье Любской (главной героине «Киргиз-кайсака») и так становится сюжетообразующим импульсом. Славин завершает письмо кратким упоминанием о встрече с княжной (Любской) на балу, замечая, что обрел идеал. Таким образом, интрига, вызванная анонимностью, последующее узнавание и необратимая влюбленность – все эти компоненты любовного романа выстраиваются вокруг письма, наполненного историографическими и нравоописательными наблюдениями. Превращение дружеского письма – обзора нравов и историко-описательных замечаний – в любовное послание позволяет говорить о жанровой неоднозначности.

Похожую схему жанровой «переориентировки» находим в романе Н.И. Греча «Черная женщина» (1834). К Ветлину попадает тетрадь с упражнениями по французскому его возлюбленной Надежды Бериловой. Одно из сочинений представляет собой философский фрагмент «Как легко можно ошибиться», в котором героиня рассказывает о двух встречах с Ветлиным и двух впечатлениях о нем: восторженном, полном очарования и влюбленности, и, другом (как оказалось, обманчивом) представлении Ветлина «извергом, чудовищем, злодеем» [5, с. 377]. Подобно тому, как героиня «Киргиз-кайсака» находила в дружеском письме, адресованном не ей, признаки влюбленности и восхищения, так и Ветлин прочитывает ученическое сочинение Надежды как чувственное признание, косвенно обращенное к нему. Дружеское письмо, полное историко-философских замечаний, в романе Ушакова играет роль любовного, а философский фрагмент героини «Черной женщины» (по сути – ученическое упражнение) прочитывается как сентиментальная исповедь, благодаря которой Ветлин понимает, что Надежда Берилова влюблена в него.

При яркой жанровой определенности границы нравоописательного романа Ушакова оказываются несколько размытыми ввиду того, что мотивы, традиционные для названного жанра, перестают быть его однозначными маркерами. Так, например, произошло с мотивом «таинственного рождения» и образом замка в готическом романе: они обнаружили сюжетную продуктивность внутри бытового и нравоописательного романов. В этом отношении важно, что главному герою «Киргиз-кайсака» также открывается его истинное происхождение. В казаке с лицом, опаленным порохом, Славин узнает отца – Ермолая Хнычкина, а в киргизке «Матрене» – мать.

В романе случаи такого узнавания особым образом отрефлектированы, и неизменной чертой этой рефлексии является кажущаяся «литературность» (равно «картинность») события. Приятель Славина так комментирует его встречу с отцом: «Нам казалось, что мы видим таинственную сцену из немецкой трагедии (курсив мой – К.Д.), разыгранную искусными актерами» [7, с. 153]. Подобные ассоциации возникают и у самого героя, когда его сестра Женни передает письмо отца, некогда усыновившего Славина:

Настоящая комедия! Вот тебе и женитьба на знатной девице! ... Недостает только разительной развязки … Мне еще должно познакомиться с моею матушкою Матреною … отчества ея не знаю! Надобно нам будет разыграть трагическую сцену свидания, после долговременной разлуки, а в заключение мы все пропоем куплеты, которые я нарочно сей же час напишу. Пошли-ка за моею матушкою [7, с. 155]!

Так или иначе герой (следовательно, автор) неосознанно ссылается на литературную традицию, выродившуюся в заурядный сюжетный прием «внезапно открывшейся тайны рождения», который уже не являлся приметой собственно готической поэтики.

В поисках новой романной формы литераторы первой половины XIX в. неоднократно предпринимали попытки по скрещению жанров нравоописательного и исторического романа. К результатам такого почти лабораторного предприятия можно отнести роман Ф.В. Булгарина «Петр Иванович Выжигин, нравоописательный исторический роман XIX века» (1831). Историческое основание – Отечественная война 1812 года – на равных правах вовлекает в сюжет как лиц исторических (Кутузова, Наполеона, маршала Нея), так и вымышленных героев: Петра Выжигина, Елизавету Пречистенскую, графа Хохленкова, княгиню Курдюкову и др. Жанровое «сцепление» в романе наблюдаем в точках логических противоречий. Например, в разгар Бородинского сражения Выжигина одолевает ревность к Лизе, которую неоднократно оговаривают в светских кругах. В ситуации, когда вершится история, главный герой отходит от типичного для исторического романа амплуа патриота-защитника и мотивирующими для Петра становятся слова поручика: «Садись на коня и отбей свою красавицу!»

История удобна автору как критический момент, обнажающий нравы и пороки (показательно в этом контексте нежелание графа Хохленкова отдавать повозку для раненых солдат, потому что она была занята модной статуей Венеры).

Рассматривая романы Булгарина, Вацуро полагает, что подобная активная нравоописательность в сочетании с «аморфной сюжетной структурой» и преобладанием фабульного начала относится к архаической (для 1830-х гг.) манере авантюрно-дидактического романа, и в художественном отношении более созвучна жанровому кругу малых форм (очерку и повести), нежели роману [4, с. 216].

Исторический и нравоописательный уровни «Петра Ивановича Выжигина» формировались под воздействием авторской симпатии к жанру готического романа. Вацуро выделил эпизоды «Выжигина», наиболее тяготеющие к традициям готики. Весьма показательный момент – описание грозы в лесу, «одно из сюжетных клише готического романа», которое автор подчиняет нравоописательной цели [3, с. 421]. Герой попадает в «вынужденное убежище», а именно – в старообрядческий скит, и описание жизни последнего наполнено этнографическими подробностями. Таким образом, Булгарину был важен авантюрный потенциал готического романа, вместе с тем позволяющий обратиться к нравоописательной перспективе жанра: вместо готического замка – скит, таинственного тирана сменяет вполне дружелюбный старец-отшельник. Вацуро назвал этот весьма распространенный в русской нравоописательной прозе 1830-х годов (например, в «Монастырке» Антония Погорельского) прием «переводом на язык национальных бытовых понятий» [3, с. 422].

Другой рефлекс готического романа – тайна рождения. Однако у Булгарина история происхождения Елизаветы Павловны Пречистенской также становится поводом для обличительных нравоописательных штудий. Автор обращает внимание на то, как беспощадно общество к сироте, как много готовых оболгать ее, превратив в героиню посредственного романа. Неслучайно в диалоге Выжигина с графом Хохленковым появляется метафора романного сюжета (но не готического, а скорее любовного, нравоописательного):

Простодушный Шмигайло рассказал мне все подробности жизни бедной Ярославской, а я по этой канве нашил узоров! Ха, ха, ха! Я все знаю! Прелестный роман (курсив мой – К.Д.)! Я начал с первой любви ее с Выжигиным. Напел столько всякой всячины, что и сам не вспомню! В свете прибавили, увеличили, и вот из нее вышло чудовище, от которого бегают честные люди! Ха, ха, ха! Теперь ей ничего не остается, как броситься в объятия первого встречного, чтоб загладить мнимые свои преступления! Чудо, прелесть [1, с. 529]!

Как видим, литературная форма, в частности жанровая, тесно сообщается с реальной жизнью.

В историческом романе М.Н. Загоскина «Рославлев» (1830) также обнаруживаем привычку героев соотносить случаи из жизни с тем или иным литературным жанром. Так, Зарецкий, выслушав «страшный» рассказ Рославлева о таинственной свадьбе Полины и французского офицера Сеникура, тут же иронически замечает:

Да знаешь ли, что из этого можно сделать такую адскую трагедию a la madame Радклиф, что у всех зрителей волосы станут дыбом! Кладбище … полночь … и вдобавок сумасшедшая Федора … какие богатые материалы! … Ну, свадебка! … Я не охотник до русских стихов, а поневоле вспомнишь Озерова: Там был не Гименей – Мегера там была … [6, с. 269].

Очевидно, что Зарецкий апеллирует к готическим романам Радклиф, а упоминая В.А. Озерова, герой имеет в виду его трагедию «Эдип в Афинах» (1804). Или другой пример. Эпизодом из «Удольфских таинств, или Знаменитого монаха» прозывает Сборской свой рассказ о трех комнатах, которые ему пришлось сменить во время путешествия по Пруссии.

Как видим, авторская рефлексия по поводу жанровых примесей в романе – типичная черта крупной прозы 30-х гг. XIX в., способ ее воплощения также одинаков – герои классифицируют происходящие события в соответствии с конкретной литературной традицией готического, любовного, нравоописательного романа, трагедии/комедии. Жанровое «скрещение» становится как бы непроизвольным: автор «изображает» жизнь, в которой жанровые модели и ситуации, их породившие (явление призраков, таинственная свадьба, страшное появление сумасшедшей на кладбище, светские слухи вокруг главной героини, внезапно открывшееся происхождение и др.) существуют неразрывно. В более широком смысле, здесь мы можем говорить о вечном соотношении «вымысла» и «реальности» как факторах, мотивирующих литературный сюжет, который, в свою очередь, становится маркером (более или менее устойчивым) определенной жанровой модели.

Обратимся к еще одному тексту Булгарина – роману «Памятные записки титулярного советника Чухина, или Простая история обыкновенной жизни» (1835). Здесь устами героя (доктора Виталиса) автор разводит историческое и собственно романическое:

Мы создали новый род в словесности: Роман. Древние жили для Истории, а потому писали только Историю и стоят выше нас в этом роде. Никто еще не превзошел ни Тацита, ни Тит-Ливия, ни Фукидида, ни Ксенофонта! В Поэзии древние всегда остаются для нас образцами. История нашей частной жизни, Роман, есть точный отпечаток нашего ничтожества! Мы усовершенствовали Комедию потому, что мы смешнее древних, и стоило только списывать с натуры, чтобы быть совершенным, как Мольер. Вот только настоящие превосходства наши в области письменности, то есть Роман и Комедия! [2, с. 154]

Нетрудно заметить, что роман низводится с жанрового олимпа, поскольку его удел – отражать человеческое ничтожество. Подобную функцию выполняет и комедия – вынужденное жанровое «усовершенствование», предпринятое человеком как попытка возвеличивания своих пороков и недостатков. Иными словами, ориентация на светскость, бытописание делает, по мысли героя «Памятных записок», литературный жанр романа бессильным. В противовес роману ставится эпос с его устремлением в историю.

Помимо манифестации четкого разграничения исторического и романного, «Записки Чухина» представляют собой любопытное поле взаимодействия мемуаров, психологической прозы и нравоописательного романа, в котором несложно разглядеть контуры упомянутой ранее готической поэтики.

На последних страницах романа герой-повествователь указывает на то, что «чтение множества Памятных записок (memoires) соблазнило» его описать «важнейшие случаи» своей жизни. Роман открывается автобиографическим пассажем Чухина:

Отец мой был откупщик. Счастливыми оборотами и деятельностью он, из простого целовальника, сделался в короткое время товарищем своего хозяина, потом заступил его место и вскоре разбогател до того, что имел около трех миллионов наличными деньгами [2, с. 52].

Заданное таким образом я-повествование имеет свое развитие: автобиографический регистр сменяется психологическим, в котором изредка угадываются интонации исповеди, дневника:

«… но испытав столько бед от клеветы, я противу воли сделался недоверчив» [2, с. 136]; «Самый жестокий яд для благородной души есть незаслуженное унижение. Не сделав во всю жизнь никакого проступка противу совести моей и чести, я, однако ж, вытерпел все, чему подвергается самый закоренелый плут, в гражданском обществе, избегнув строгости законов …» [2, с. 138].

Однако автор выходит на привычный уровень, для которого весьма продуктивными стали готические ноты. Чернобылев, отец главной героини, почти повторяет историю злодеев из английских романов конца XVIII – начала XIX века. Он убивает свою любовницу (мать Софьи) из ревности к доктору Виталису. История с мертвым телом и его захоронением развивается автором по логике того натуралистического ужаса, каким были полны романы Льюиса, Радклиф, Уолпола, а также Лажечникова и Марлинского.

Злодей скрыл мертвое тело в своем кабинете до ночи; а ночью, с помощью верных слуг, камердинера и любимого кучера, похоронил ее в ближнем лесу. На другой день разгласил, что она вторично бежала из дому … Весной волки вырыли тело; солдаты, ездившие в лес за метлами, нашли его и привезли в город. По остаткам платья узнали, что это тело любовницы Чернобылева [2, с. 284].

Отдельного внимания заслуживает структура романа Булгарина: «Записки» читаются как исповедь (исповедь Чернобылева) внутри мемуаров самого Чухина. Причем, если из текста исключить исповедь, то мы получим классический готический сюжет, обрамленный воспоминаниями главного героя. Итак, в своей «исповеди» Чернобылев открывает Чухину, что он не убивал Наталью, мать Софьи, а произошло это ввиду несчастного случая: испуганная Наталья по неосторожности упала и разбилась на смерть. Дальнейшая судьба Чернобылева была определена доктором Виталисом, который, дав таинственное зелье, ввел героя в подобие летаргического сна. Так была инсценирована его смерть и похороны.

Как видим, традиция мемуаров (вкупе с исповедальным я-повествованием) выступает в качестве жанрового акцента, вытесняющего на периферию следы готического романа и романа тайн. Именно в форме воспоминаний (исповедь Чернобылева) разоблачается таинственное происхождение Александры Михайловны, вместе с тем герой снимает с себя маску готического злодея, мотивируя смерть Натальи несчастной случайностью.

Часто маркером жанровой неопределенности (синтетичности) становится присутствие героя, в котором контрапунктом сходятся противоположные концепции представления действительности: фантастическая и реалистическая. Этот таинственный персонаж, играющий роль «волшебного помощника», словно приближен к высшей истине, он одновременно ученый и мистик, увлеченный натурфилософией. К такому роду героев относятся доктор Виталис («Памятные записки»), Алимари («Черная женщина») и – в несколько утрированном виде – доктор Сегелиель («Импровизатор» Одоевского).

Доктор Виталис связывает фантастическую линию романа с нравоописательной. С одной стороны, он пытается отыскать философский камень, участвует в мистической «смерти» Чернобылева, когда дает ему таинственное снадобье. Монологи Виталиса исполнены страсти к натурфилософии и науке. Например, герой определяет жизнь как вещество:

Основание жизни есть вещество: видимые причины ее есть суть свет, теплота, влага и та сила, которую мы раздробили в названиях, сила, действующая в явлениях, названных нами электричеством, магнетизмом и гальванизмом [2, с. 131].

Алимари – герой романа «Черная женщина», одновременно работающий на создание фантастического флера произведения и вместе с тем его разрушающий, – также утверждает познаваемость таинственного. В качестве аргументов он приводит все те же свойства магнетизма и электричества. Алимари говорит о потенциальной разгадываемости многих других явлений физического и нравственного мира. Этот ученый персонаж убежден: новые открытия в естественных науках и «единственной всеобщей, истинной науке» – представятся в виде явлений природы [5, с. 334]. Алимари словно приводит в равновесие мистическое и объяснимое, фантастическое и естественное в романе: способность по чертам и выражению лица узнать многое о человеке, «второе зрение», астрология, магнетические сновидения, искусственное преломление зрения призваны, по мнению Алимари, объяснить необъяснимое. Он не утверждает господство разума, а говорит о существовании только трех источников знания: «откровение божие, изучение природы» и познание сердца.

Виталис-мистификатор в отдельных пассажах романа Булгарина уступает Виталису-рационалисту. «Вся природа подвержена законам тяготения (gravitation), – утверждает доктор. – Каждое плотное тело имеет центр тяжести; каждое неосязаемое тело движется между двумя собственными полюсами. Всему в природе назначены мера, вес и пространство. В противном случае не было бы законов природы» [2, с. 133]. Влияние героя-доктора в романе Булгарина, как мы отметили выше, распространяется и на нравоописательный план «Записок». Доктор Виталис негативно оценивает популярность романного жанра, усматривая в последнем лишь повод изображения уродливого опыта современного общества. Его монологи полны критических высказываний, которые не смещаются, однако, в область морализаторства:

Теперь не отравили бы Сократа ядом, а провозгласили бы подозрительным, сомнительного поведения и образа мыслей. И уморили бы горем, нуждою и клеветою, но не в тюрьме, а в свете. Прежде, врагов закалывали кинжалами, а ныне закалывают булавками [2, с. 107].

Итак, рассмотренные нами тексты демонстрируют своеобразную игру или эксперимент в области жанра: историческое основание повествования становится импульсом нравоописательного романа, при этом часто запускает любовную коллизию сюжета («Киргиз-кайсак»). Маркеры готического романа проникают в исторический и нравоописательный («Черная женщина», «Петр Иванович Выжигин», «Киргиз-кайсак»). Зачастую жанровое «сцепление» в романах 1830-х гг. мы обнаруживаем в фигуре героя-мыслителя (Греч, Булгарин, Одоевский). Любопытно и то, как внутри романа сами герои опознают принадлежность той или иной ситуации определенному жанру. Они как будто фиксируют общую размытость жанрового полотна, из которого должен появиться роман нового типа.

 

Список литературы:

  1. Булгарин Ф.В. Иван Выжигин и его приложение Петр Иванович Выжигин. – М.: Издатель Захаров, 2002. – 543 с.
  2. Булгарин Ф.В. Памятные записки титулярного советника Чухина, или простая история обыкновенной жизни. Ч. 1–2. СПб.: А. Смирдин, 1835.
  3. Вацуро В.Э. Готический роман в России. – М.: Новое литературное обозрение, 2002. – 542 с.
  4. Вацуро В.Э. От бытописания к поэзии действительности // Мейлах Б.С. Русская повесть XIX века. История и проблематика жанра; [под ред. Б.С. Мейлаха]. – Л.: Наука. Ленингр. Отд-ение, 1973. – С. 200–247.
  5. Греч Н.И. Черная женщина // Три старинных романа. – М.: Современник, 1990. – 775 с.
  6. Загоскин М.Н. Рославлев, или Русские в 1812 году. – М.: Правда, 1983. – 416 с.
  7. Ушаков В.А. Киргиз-кайсак: Повесть. Ч. 1–2. – М.: В. Логинов, 1835.
Проголосовать за статью
Дипломы участников
Диплом лауреата
отправлен участнику

Оставить комментарий

Форма обратной связи о взаимодействии с сайтом
CAPTCHA
Этот вопрос задается для того, чтобы выяснить, являетесь ли Вы человеком или представляете из себя автоматическую спам-рассылку.